3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ. :: vuzlib.su

3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ. :: vuzlib.su

38
0

ТЕКСТЫ КНИГ ПРИНАДЛЕЖАТ ИХ АВТОРАМ И РАЗМЕЩЕНЫ ДЛЯ ОЗНАКОМЛЕНИЯ


3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ.

.

3. СОЦИАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ И РОССИЙСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ.

Российских студентов — в отличие от их американских сверстни­ков
—действительно интересуют или могут заинтересовать глобальные философские
«спекуляции», в результате которых история, как говорил Огюст Конт, способна
лишиться «не только имен людей, но и имен народов». Но хорошо ли это? Следует
ли поощрять подобный интерес? Не является ли интеллигентская склонность к
«схоластическому тео­ретизированию» одним из дефектов национального
менталитета, ко­торый оказывал и оказывает России недобрую услугу?

Ниже, когда мы будем рассматривать проблемы историософии
России, будет рассмотрена и точка зрения, согласно которой господ­ство
«социальных идей» всегда было несчастьем русской истории, страдавшей от
экспансии мессианского сознания с его обыкновением жертвовать «синицей в руке
ради журавля в небе» — разрушать «дур­ное» настоящее ради некоторых идеальных
моделей будущего. Серьез­ный анализ этой «заезженной» публицистами темы
потребует многих усилий, поскольку упирается в решение ряда сложнейших проблем
социальной философии и философии истории.

Нам предстоит понять, в частности, подпадает ли Россия под
признаки идеократической социальной системы и существуют ли во­обще в истории
людей общества такого типа, в которых реальной осью интеграции всех сфер
является автономная духовность, определяющая —в полном противоречии с
утверждениями Маркса — характер той социально-экономической «надстройки»,
которая возвышается над «духовным базисом» (культурой как взаимосоотнесенными
символи­ческими программами поведения)?

Нам нужно будет ответить на вопрос: могут ли идеи в принципе
стать «материальной силой», осуществляющей «насилие» над реальной жизнью,
меняющей «естественный ход» ее развития? Или же это утверждение есть иллюзия
людей, не понимающих, что духовное в жизни общества при всей своей видимой
активности всегда есть «инобытие» практики, ее производная, хотя зачастую и
неявная, функция? Может быть, правы ученые, полагающие, что за любой
«самовластной» идеей всегда стоит некий практический интерес, без которого идея
мертва, не способна объективироваться и социализиро­ваться в массовом поведении
людей?

Оставляя пока в стороне развернутый анализ этих и других
проблем, мы можем заранее согласиться с выводом о «гипертрофии» идейного начала
в российской истории, в которой практическое поведение людей в социальной,
политической и даже экономической областях находи­лось под огромным влиянием
идеологических схем, нередко оказыва­ясь их прямой проекцией.

Наиболее наглядным подтверждением сказанному является, конеч­но
же, недавняя история страны, когда значительные массы людей — от художников
масштаба Маяковского и Шолохова до пресловутых ленинских кухарок — отпав от
христианства, обрели, по сути, новую религию, которая регламентировала
повседневную жизнь в значитель­но большей степени, чем традиционные верования.
По иронии истории этой «религией», фетишем слепого или полуслепого верования,
ока­зался атеистический марксизм, задуманный своими создателями как строго
научная теория, исходящая из идеи «естественноисторического хода» общественного
развития, подчиненного строгим законам эконо­мической детерминации и не
терпящего капризов человеческой воли.

Как бы то ни было, именно Россия оказалась страной, в
которой огромные массы людей, введенные в искушение носителями «передовой
философии», под аккомпанемент теоретических суждений о «бытии. определяющем
сознание», принялись с энтузиазмом кромсать это бытие, вгонять его «штыками и
картечью» в предустановленные философским сознанием рамки. Чтобы понять всю
нестандартность происшедшего. нужно учесть, что идеологам удалось развернуть
экстатичность много­миллионных масс в весьма необычном для истории направлении
— ее вектором стали не приманки «великой государственности», вдохновляв­шие еще
Александра Македонского, не идеи национального или религи­озного возрождения,
питавшие Гарибальди и Лютера, а фантастические по сути и масштабу замыслы
создания невиданного в истории планетар­ного «земного рая» — с беспрецедентной
для цивилизованного мира экономикой, социальным укладом и даже своим
принципиально новым «коммунистическим» человеком. Тот факт, что вожделенное
«царство свободы» закономерно оказалось переизданием старого и, увы, недоброго
азиатского политаризма, не отменяет грандиозных масштабов этой исто­рической
мутации, вырвавшейся за рамки России и распространившейся (хотя и в ином
«добровольно-принудительном» порядке) на добрую треть человечества.

Конечно, опыт Октябрьского переворота в России не должен
упрощаться нами и объясняться «внезапным помутнением ума», охва­тившим великий
народ. Происшедшее, как мы надеемся показать ниже, имело множество сугубо
«практических» причин, не редуциру­емых к традиционной российской «идеократии»,
определявших поми­мо нее столь же традиционный деспотизм, экономическую
неустроенность, «неправду старого социального строя» (Н.А. Бердяев), которую
предпочитают не замечать некоторые современные публици­сты.

И все же масштабы «идеократической компоненты» случившегося
не следует недооценивать, преуменьшая ее реальную роль в успехе большевизма,
который, по словам того же Бердяева, оказался наиболее соответствующим
«некоторым исконным русским традициям и рус­ским исканиям универсальной
социальной правды, понятой максима-листически… Он (большевизм. — К.М.)
показал, как велика власть идеи над человеческой жизнью, если она тотальна и
соответствует инстинктам масс» 5.

Неудивительно, что до сих пор, приезжая в Россию, наши
западные коллеги изумляются далеким от прагматизма умонастроениям широкой
российской общественности, не понимая, как можно вести в годину бедствий
абстрактные споры о капитализме, социализме, коммунизме и прочих «измах», с
пылом защищать или опровергать идеи «бородатого экономиста», умершего сто с
лишним лет тому назад в чужой стране и «ни разу в жизни не видевшего простейшей
стиральной машины».

Бывает трудно объяснить коллегам, что «истерический интерес»
к отвлеченным идеям в больном, неблагополучном обществе есть резуль­тат особого
образа жизни, в котором экономический развал и полити­ческая нестабильность
могут быть вызваны не вторжением врага или стихийным бедствием, а расхождением
теоретических взглядов на способ «наилучшего устройства» общественной жизни.

Такова реальность нашей истории, в которой реформы осуществ­лялись.
как правило, не от «возможности», а от «желания», иниции­ровались людьми,
мнившими себя всезнающими и всемогущими. Отсутствие самокритичности,
заставляющей с опаской относиться к самым «продуманным» планам мгновенного
исцеления страны, сопро­вождалось у них верой в неограниченную пластичность
«социального материала», в претворимостьлюбых благих намерений, подкрепленной
силой приказа и твердой решимостью принудить сограждан «стать счастливыми» —
научив неумеющих и заставив нежелающих6

В результате многие «перестройки» в стране исходили и
исходят не из повседневных потребностей жизни, а из пунктов очередной «кабинет­ной»
программы государственного или социального переустройства, ко­торая
апробировалась на «живых людях»—независимо от меры их желания участвовать в
исторических опытах (связанных, как правило, с одной и той же идеологией
«догоняющей модернизации» — стремлением во что бы то ни стало и непременно в
кратчайшие сроки «догнать и перегнать» лидеров европейской, а ныне мировой
цивилизации).

Конечно, едва ли правильно считать, что «гипертрофия идей»
является исключительным и монопольным достоянием российской истории. Она вполне
обнаружима и в истории западного мира, который отнюдь не всегда пребывал в фазе
«сенсатного» существования (тер­минология П. Сорокина), связанного с канонами
«прагматической рациональности», прекрасно охарактеризованными М. Вебером. Еще
несколько веков тому назад нарождающийся культ «здравого смысла»,
альтернативного максималистским призывам «религиозного долга и феодальной
чести», считался достоянием низших слоев общества и вызывал декларативное (хотя
далеко не всегда искреннее) презрение со стороны высших сословий.

Более того, со времен кончины средневекового идеационализма
западный мир пережил и «жизнетворчество» якобинцев (включавшее в себя введение
новой системы летоисчисления, на которое не реши­лись большевики), и ослепление
национальной идеей, доведшее Гер­манию до фашизма, и достаточно мощное
коммунистическое движение в Европе, и многое другое. И все же, не будет ли
правильным признать, что буйство отвлеченных идеологом, опьянение абстрактными,
не фундированными в социальной реальности замыслами, которому под­даются как
руководители, так и народные массы, редко достигало в Европе привычных нам
российских масштабов, способных повлиять на долгосрочные судьбы страны?

Сейчас не время отвечать на этот вопрос, равно как и обсуждать
реальные причины деструктивной экспансии «идей» в российской истории. Ниже мы
постараемся дать ответ на вопрос является ли она следствием практического
неустройства общественной жизни, которое лишает людей твердых жизненных
ориентиров и делает падкими на соблазн красивых, пусть и несбыточных обещаний?
Или же она восходит к глубинам национального менталитета с его особым инте­ресом
к экзистенциальным основам бытия, который соединен с мак­сималистским
отношением к повседневной жизни, или (как выражается английский публицист М.
Скэммел) своеобразным «ком­плексом Христа»—привычкой судить реальный мир
абсолютными критериями идела? Достаточно ли подобных ссылок на «генотип
духовности» для понимания российской истории, и если да, то как объяснить
серьезные типологические сходства в жизни большевист­ской России и, скажем,
коммунистического Китая с иным типом доминирующего менталитета?

Пока же вернемся к проблеме «полезности» социальной филосо­фии.
Допустим, что в национальном характере действительно присут­ствует
иммунодефицит к соблазну отвлеченных «мудрствовании», столь чуждых прагматичной
культуре Запада. Но означает ли это, что мы должны, руководствуясь канонами
прагматизма, держать российских студентов подальше от философии общества,
согласиться с людьми, которые рассматривают ее как ненужную трату умственных
сил и даже «искушение от лукавого», провоцирующее людей на безответственные
исторические действия?

Едва ли мы можем принять такую точку зрения, ибо достоинства
прагматической рациональности, доминирующей в западном мире, на который нам
предлагают безоговорочно равняться, отнюдь не бесспор­ны.

Если бы речь шла лишь о призыве к человеческому разуму соблю­дать
осторожность, не переоценивать свои возможности «планирова­ния и
переустройства» общественной жизни, помнить о вероятной цене «кабинетных
ошибок»—едва ли у прагматизма нашлось бы много противников среди трезвых,
умудренных жизненным опытом людей (как не вспомнить в этой связи о
«прагматизме» Екатерины Великой, которая в полемике с отцами Просвещения, упрекавшими
ее за нерешительность реформ, заметила, что в отличие от своих оппонентов пишет
не на бумаге, а на человеческих судьбах).

Однако все обстоит сложнее. Дело в том, что «осторожное отно­шение»
к поискам человеческого разума, стремление «дисциплиниро­вать» его
соображениями видимой пользы, присущее современной цивилизации Запада,
представляет собой «гносеологическое следствие» системы жизненных установок,
особого отношения к ценностям че­ловеческого бытия, которое описано Питиримом
Сорокиным как целостная система «сенсатного менталитета». Речь идет о типе
культу­ры, в котором прагматические установки органически связаны с
«экстернальным (т. е. направленным во вне человеческой души) акти-визмом»,
гипертрофией самоинициирующегося и самоподдерживаю­щегося материального
производства, культом потребительства, эмпирически и натуралистически
ориентированным познанием, гедо­низмом в искусстве, «ситуативной» этикой
«договорных принципов» и т. д. и т. п.

Не обсуждая пока точность такой культурологической типологии.
подчеркнем, что в данном понимании прагматизм есть нечто большее. чем ценностно
нейтральная жизненная рациональность, стремление и умение добиться любых
поставленных целей наиболее экономными, подходящими для этого средствами
(независимо от того, идет ли речь о перепродаже ширпотреба или приобщении к
философской мудрости Платона). Напротив, прагматизм представляет собой
совершенно оп­ределенное предпочтение одних жизненных целей другим — говоря
конкретнее, выбор в пользу «материальных благ» существования, про­тивопоставляемых
его «духовным, идеальным» ценностям.

Считая такое отношение одной из «естественных» форм
жизненной ориентации человека в мире, мы вслед за П. Сорокиным отнюдь не
склонны провозглашать его абсолютным злом, подлежащим непремен­ному искоренению.
В то же время мы согласны с решительной критикой гипертрофии прагматического
менталитета до степеней. когда он перестает быть адекватным средством
ориентации в действи­тельности, приобретает явно разрушительный, опасный для
человече­ского существования характер (именно с этим обстоятельством Сорокин
связывал «системный кризис» человечества в XX веке, кото­рый рассматривал как
фазу циклического перехода от изжившей себя сенсатности к вновь приходящей к
доминации идеациональной форме социокультурной организации человечества).

Оставляя пока в стороне столь глобальные проблемы социальной
динамики, подчеркнем, что прагматизм — как и многие другие систе­мы ценностных
ориентации — имеет свои сильные и свои слабые стороны, подходит для одних и не
подходит для других ситуаций в бесконечно богатой на сюрпризы человеческой
истории. Его абсолю­тизация, превращение в «истину на все времена и для всех
народов» не менее опасна, чем абсолютизация «прометеевских порывов разума»,
парящего, подобно горьковскому Соколу, над повседневностями че­ловеческого
бытия и презирающего их с ничем не оправданным высокомерием.

Конечно, детальный анализ прагматического менталитета не
входит в данный момент в число наших задач. Скажем лишь несколько слов о
ситуации в России, которая оказалась ныне на духовном перепутье, столкнувшись с
широкомасштабной экспансией прагматизма, воспри­нимаемой одними представителями
интеллигенции как долгожданное возвращение в «лоно мировой цивилизации», а
другими — как драма­тическая потеря культурной идентичности страны, ее
превращение в «интеллектуальную колонию» Запада.

Действительно, следует признать, что высокая культура
российско­го гуманизма, прославившая нашу страну во всем мире, несла в себе
достаточно выраженный антипрагматический заряд, плохо сочеталась с канонами
сенсатной рациональности, не умела и не хотела служить одновременно «и Богу и
Мамоне» (емким выражением такой установки можно считать прекрасное
четверостишие Велемира Хлебникова, под которым подписались бы многие российские
интеллектуалы:

Сегодня снова я пойду

Туда, на жизнь, на торг, на рынок,

И войско песен поведу

С прибоем рынка в поединок!).

Возможно, подобные традиции отечественной культуры действи­тельно
связаны с особенностями национального менталитета, с его «стремлением к абсолютным
ценностям бытия» и «чисто русской жаждой совершенства, пленяющей европейцев»
(М. Скэммел) 7. Воз­можно, антипрагматизм в культуре связан также с
предполагаемой многими исследователями «созерцательностью» русского духа, в
коем, как отмечал еще А. Чехов, присутствует поэтическое любование чело­веческой
энергией, но не хватает собственной практической действен­ности, присущей более
активным англосаксам.

Для полноты картины мы все же прибавили бы к этим и подобным
духовным причинам специфические особенности «общественного бы­тия» страны,
культура которой складывалась во многом как острая гуманистическая реакция на
неустроенность и «свинцовые мерзости» практической жизни, немало отягощавшие
(если верить не только Горькому, но и Гоголю, Достоевскому, Чехову) наших
прадедов8.

Как бы то ни было, мы должны согласиться с мнением о сильней­ших
импульсах «антибуржуазности» в российской культуре, соединив­шей высокий
идеализм интеллигенции с общинными установлёниями народа, не успевшего вкусить
реальных благ развитого капитализма, зато хлебнувшего полной мерой все тяготы
азиатской формы его становления.9

У нас нет сомнений в огромной привлекательности такого
непрагматического менталитета, который придает российской культуре неот­разимое
обаяние, признанное во всем мире. Именно он заставляет многих иностранцев
уезжать из страны с чувством глубокого сожаления о «романтических алогизмах
бытия», связанных с человеческой глуби­ной, теплотой и открытостью, которую не
может или не хочет позволить себе сухая, рационалистическая — «пластмассовая»,
по убеждению ностальгирующих русских эмигрантов, — цивилизация Запада (хотя,
заметим в скобках, тотальное отрицание западной культуры, стремле ние решать
проблему «подлинного и неподлинного» в духовной жизни людей в плоскости «Восток—Запад»,
забывая о том, что культура последнего не сводится к поп-музыке и голливудским
вестернам, нам представляется далеким от объективности).

И вот на наших глазах в России происходит явная духовная
подвижка от идеационализма к сенсатности. В студенческих и иных аудиториях уже
не пользуется былой популярностью критика некогда ненавистного российской
интеллигенции волошинского «хама», «про­дешевившего дух за радости комфорта и
мещанства». Поутихли фи­липпики в адрес «убогой философии лавочников», приносящих
культуру с ее «духовными ценностями-целями» в жертву цивилизации как
совокупности второстепенных «ценностей-средств», основанных на технократизме,
культе копеечного расчета и гнусной диктатуре рынка, «овеществляющей»
гуманистические начала общественной жизни. Молодое поколение все более
решительно выбирает не только пепси и прочие внешние атрибуты западного образа
жизни, но и более фундированные социокультурные ценности, казалось бы, не
подлежа­щие трансмиссии, легко усваивает стереотипы мышления и чувство­вания,
еще недавно проходившие в советской печати под уничижительной рубрикой «Их
нравы».

Смешно полагать, как это делают некоторые радикальные публи­цисты,
что причиной подобных подвижек общественного сознания являются происки
идеологических диверсантов, целенаправленно ка­нализирующих «зловредное влияние
Запада». Очевидно, что это вли­яние не возымело бы никакого успеха, если бы
массы людей не были объективно предрасположены к его восприятию (как не имела
реаль­ного успеха пропаганда коммунистических идей, активно шедшая в стране уже
после того, как «реальный социализм» перешел из своей «экстатической фазы» в
фазу застоя и последующей «перестройки»).

В действительности, однако, все обстоит и проще, и сложнее.
«Системный кризис» антипрагматической духовности есть результат элементарного
«взросления» нации, плод горького исторического опы­та народа. Все большее
количество людей на собственном примере убеждается в том, что «прометеевское»
стремление отменить экономи­ческую рациональность «чистогана» и связанные с ней
неравенство и отчуждение между людьми, романтическое намерение перепрыгнуть из
«царства материальной необходимости» в «царство экзистенциаль­ной свободы»,
попытки подавить «нечистый инстинкт» собственности — все эти благие пожелания
приводят на практике к такой дегумани­зации общественной жизни, к такому
расцвету аморализма, который и не снился «бездушному и бездуховному Запалу».

Выясняется, что романтической альтернативы «быть или иметь»
применительно к поведению широких масс (а не аскетичных подвиж­ников
духовности) просто не существует, ибо в долгосрочной перспек­тиве второе
является естественным условием первого. Становится ясным, что «гуманистический
выбор» в пользу «очеловечивания» об­щественных отношений может стать
практически реальным лишь для богатых людей, ибо шанс отказаться от фетишизации
собственности имеет только собственник, а никак не люмпен, страдающий от ее
отсутствия и потому яростно отрицающий предмет своих тайных вожделений. Такова,
увы, исторически инвариантная «родовая приро­да» человека, которую
легкомысленно отрицал марксизм, рассматри­вавший живых людей как интериоризацию
общественных отношений, функцию социально-экономических связей, легко меняющую
свое содержание вслед за революционным усовершенствованием послед­них.

Все эти утверждения нам предстоит обосновать ниже. Пока же
отметим, что историческая необходимость «прагматизации» россий­ского общества
отнюдь не оправдывает восторженное отношение к прагматизму, которое пытается
укрепиться в нем. Безусловно, печаль­ный опыт развития страны, которая пыталась
обогнать свою историю и вынужденно возвращается на «круги своя», заставляет нас
осваивать единственно рациональную в современных исторических условиях рыночную
организацию экономики — со всеми «прилагающимися» к ней началами
прагматического менталитета (включая сюда уважение к частной собственности и
идеологию коммерческого успеха). Конеч­но, интеллигенция должна — если всерьез
озабочена благом народа, почти никогда не евшего досыта, — приветствовать
социально-эконо­мические следствия такой «капиталистической рациональности».

Но отдавая должное этой необходимости, нужно хотя бы «из
приличия» пожалеть о тех несомненных потерях, которые станут следствием
внедрения подобных ценностных установок на российскую почву, и, не ограничиваясь
сожалениями, продумать возможные спо­собы минимизации ущерба.

В чисто философском плане мы должны хотя бы осознать всю
нелепость наивной идеализации «западного благополучия», понять, что его «плюсы»
нельзя купить отдельно от его «минусов», а также отказаться от тотальной, по
сути холопской критики «российской неуст­роенности», без всяких «скидок» на
высокое духовное измерение образа жизни, альтернативного прагматизму.

Это не означает, конечно же, что мы призываем морить людей
голодом и бить их плетьми для того, чтобы художники и философы обрели значимые
импульсы творчества. Мы выступаем лишь за разъ­яснение подлинной диалектики
истории, которая, с одной стороны, не позволяет людям лишь обретать, не теряя
ничто из того, что терять не хотелось бы, а с другой стороны, способна
неожиданно востребовать «потерянное» на новом витке своего развития и, вопреки
всему, строго спросить с людей за его несохранность.

Однако наряду с глубоким философским отношением к происхо­дящему
мы должны продумать сугубо практические способы самоза­щиты от худшей, наиболее
примитивной формы прагматизма, пытающейся ныне решить сложнейшие проблемы
социально-эконо­мической и политической модернизации страны за счет «семенного
фонда» отечественной истории — все еще живой, несмотря на все перипетии XX века
российской духовности.

Речь идет о фактическом разрушении основ культуры — в масш­табах
невозможных на «бездуховном» Западе, который при всем своем прагматизме (а во
многом и благодаря ему) достаточно осторожен, чтобы усилиями государства и
меценатов создавать «экологическую нишу» для «чудаков», занимающихся
непопулярными в «обществе потребления» и потому неприбыльными исканиями в сфере
духа.

Увы, российское государство и нарождающийся «новый класс»
предпочитают пока занимать позицию своеобразного культурдарвинизма, считающего,
что все «экономически нежизнеспособное» в духовной сфере должно быть обречено
на «немедленную и справедли­вую гибель». При всех реальных сложностях кризисной
экономики и вполне понятной посттоталитарной атрофии государственной власти
такая позиция самоубийственна для страны и грозит ей многими бедами, включая
действительную утрату культурной идентичности, с чем следует бороться, не жалея
сил10 .

Уже сейчас на самой начальной стадии «вестернализации» мы
видим, как рыночный расчет, будучи реальным инструментом рацио­нализации
общества, в своем российском варианте просто презирает суверенность духовной
жизни, стремится подогнать и ее под собствен­ные мерки. С бесцеремонностью
коммерческой рекламы он проникает в самые заповедные уголки национальной
культуры, явно не готовой к вторжению подобной силы в подобных масштабах.

В самом деле, заглянув в нынешние афиши московских кинотеат­ров,
мы можем благодарить Бога и бывшее Госкино за то, что, несмотря на все
цензурные мытарства, успели увидеть «Андрея Рублева» до того, как на экран под
разными порядковыми номерами ворвались Рембо, Терминаторы и прочие чемпионы
коммерческого кинопроката, спо­собные нокаутировать Тарковского на первой
секунде «честной эко­номической» схватки.

Художники первыми обнаружили, что диктатура рынка, которой
так пугали их адепты социалистического реализма, действительно способна
деформировать культуру значительно сильнее, чем полити­ческая цензура, которую
в отличие от рынка можно было хоть как-то обмануть.

Ныне это печальное открытие совершают ученые, занятые в
фундаментальных отраслях науки, которых младенец-капитализм не может защитить
от безжалостных законов спроса-предложения. Но если естественные науки имеют
хотя бы перспективу такой защиты, то многие гуманитарные разработки,
существовавшие в докоммерческую эру, могут погибнуть безвозвратно, поскольку в
своей сути не отвечают канонам «экономии мышления», присущим прагматической
рацио­нальности.

Казалось бы логичным включить в эту «группу риска», в своеоб­разную
«Красную книгу» культуры и социальную философию, в прак­тической бесполезности
которой уверены адепты прагматизма. Однако едва ли она нуждается в такой
защите.

.

Назад

НЕТ КОММЕНТАРИЕВ

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ